Главная   >   Литературная келья

Игумен Варлаам (Борин)

СКАЗКИ

 

Кампан

Жил-был колокол, а точнее сказать, рында, потому что жил он на корабле и был лишь только для того, чтобы собирать команду по каким-нибудь важным событиям. Обед, к примеру, или ужин, или отбить конец одного дня и возвестить начало другой ночи. Бом-м! – полночь, братья матросы... А корабль, точнее же сказать, буксир, плыл дальше по реке и терпеливо тянул за собой свою баржу. Звезды ли мерцали в ясном небе, моросил ли холод­ный дождь, буксир тянул свою неизменную попутчицу, изредка пронзая речную тишину утробным: у-у! у-у-у!.. Да отбивали на корме склянки: бом! бом-м!..

Рында, хотя точнее было бы сказать, колокол, потому что изготовлена была она по образу и подобию колокола, предвещала отчаливание корабля и его причаливание. Она занималась таким незамысловатым делом, не ведая, не подозревая, что она есть колокол. Ведь жила она на корабле и потому была рындой. Она прощалась с пирсом или приветствовала очередной порт. И не просто приветствовала, а сообщала тем самым, что портовым кранам предстоит работа. Спутница буксира баржа, осторожно пришвартовавшись, ждала внимания к себе. Похожие на жирафа краны протягивали свои «руки» к барже, и начиналась погрузка-разгрузка. Потом барже нужно было опять куда-то плыть, опять буксир должен был ее тянуть в дальние дали. И опять по команде «отдать концы» рында издавала: бом! бом!

Буксир плавал всю жизнь по одной и той же реке, видел одни и те же берега, заходил в одни и те же порты. Не знал он, что есть другие реки и другие берега, что есть другие пристани и затоны, и тем более не знал он, что есть моря и океаны, которые вбирают в себя все воды рек и речушек, протекающих где-либо на земле.

И еще не знал буксир, как не знала и рында, что люди, которые живут и работают на буксире, которые бьют в рынду или равнодушно проходят мимо нее, не похожи друг на друга. Вот буксир отличается от баржи, которую тянет за собой. Отличается от «калоши», которая перевозит людей с одного берега на другой. Отличается он от пассажирского лайнера, который возит людей из одного города в другой или из начала реки в ее конец. Но люди, которых они возят, которые работают или встречаются в портах, все одинаковые. Ну, какая, в самом деле, разница, чья рука коснется рынды? Рука юнги или рука матерого боцмана, рука убийцы или рука корабельной поварихи? Чья бы рука ни бралась за било, рында – на то ведь она и рында – неизменно отвечала: бом! Хотя всякий раз издавала рында различные звуки, один бом сильно отличался от другого, но рынде казалось, что это она всегда разная, мягкая или резкая, звонкая или глухая. При чем тут люди? Добрые или злые, грубые или ласковые, тихие или порывистые...При чем?

Бом! Бом-м! Бом-м-м!

И плавал буксир целый век – свой век, ибо у каждого на этой земле свой век, – плавала вместе с ним и рында. Плавали они вместе свой век и смотрели на заречные луга, береговые отмели, любовались песчаными холмами и устремленными ввысь соснами. Плавали в зной и дождь, плавали в штиль и... нет, штормов на реке не было – тихие места были уготованы судьбой буксиру. Ну так, бывали кое-какие волнения во время шквальных ветров. Волнения вод, волнения людей... Но кончились волнения на корабле, потому что кончился буксирный век, истаял, как звук одинокой рынды в дальнем, уходящем за поворот плесе.

Загнали буксир в затон, поставили на прикол.

А зимою, когда сковало весь затон льдом, да и не только затон, но и всю реку, когда вмерз буксир в прочный ледовый панцирь, и всем стало казаться, что никогда больше не ожить буксиру, начали его разбирать. То одно отвинтят, то другое отломают. Уносили домой, продавали, приспосабливали в других, теперь более нужных местах. Потому что у людей шел свой век, и были у них свои заботы. Что им буксир, который вытянул все свои «жилы» и никуда уже не годен?! Что им баржа, которая будет теперь доплывать свой век с другим буксиром?!

Сняли люди и рынду. Но как-то не случилось сразу пристроить ее. Продать любителям реликвий? Тяжеловата реликвия, в сумке не унесешь. Подарить начальству на дачу, куда «уплыли» предыдущие рынды? – Пока новых дач не построили. Сдать в «прием цветных металлов»? В те времена это было еще не так принято.

И приехал вдруг в этот затон какой-то другой человек, не похожий на тех, что работали на судоремонтном. Был этот человек весь в черном, лицо же, наоборот, имел светлое. И попросил он:

– Нет ли у вас колокола корабельного? Подарите...

– Рынды? – переспросили подвыпившие мужики. – Кажется, одна еще есть.

И подарили они рынду необычному пришельцу, погрузили ее в кузов, бросили рядом било. Начинался для рынды новый век, неизведанный, загадочный. Но не видела рында из кузова ни других лугов, ни других полей, ни рек иных, ни иных берегов. Лежа­ла она в кузове и ждала своей участи.

Поставили рынду в храме, прочитали над ней молитвы, окро­пили святой водой. И стала вдруг на глазах у всех молящихся обычная корабельная рында церковным колоколом, кампаном. Царственным, изящным, звучным!.. И возвели его на колокольню, и увидела бывшая рында с высоты церковной, что есть другие берега и другие долины, что есть другие реки, которые текут каждая в свою сторону, но где-то в далеком далеке соединяются в один мировой Великий океан. Увидела бывшая рында всю красоту мира, прозрела его глубину и совсем забыла, что она когда-то была обычной рындой. Она стала полноценным кампаном, потому что открыла в себе возможность видеть Красоту. А раз видеть, то и возвещать о Ней!

Кампан стал благовестить!..

 

Губка

Жила на раковине синяя губка. У нее было два слоя: толстый – помягче и тонкий – более жесткий. Она смывала всякую грязь, которая попадалась на ее пути. Если грязь была свежая, то было достаточно провести мягкой стороной губки, чтобы смыть ее. Если же грязь оказывалась старой, засохшей, то приходилось тереть тонким жестким слоем, сдирая заскорузлость. Губке нравилось быть посудомойкой, особенно когда после трудов праведных ее промывали чистой водой, и она, возлежа на краю раковины, смотрела на блестящие тарелки, стоявшие на сушилке в ряд. Она отдыхала и, высыхая, мирно почивала до следующей помывки.

Ей жилось бы совсем хорошо, если бы не одно ее свойство – впитывать любую жидкость, с которой она соприкасалась. Касаясь грязи, она впитывала грязь; вымывая жирный бульон, она впитывала жир. Если она мыла банку с прокисшим рассолом, то впитывала не только этот рассол, но и сам кислый запах, который потом долго не выветривался. Но если губка полоскалась в свежей проточной воде, то она становилась чистой и свежей. Иногда губку отмывали каким-нибудь порошком или ароматным средством, чтобы удалить все то, что забилось в ее поры. После этой процедуры она благоухала и была словно новорожденная.

И всё было бы совсем хорошо, если бы жизнь губки шла так размеренно и четко. Сначала работа – пусть грязная, но нужная, потом – очищение и отдых. Но мало кому удается уложить жизнь в заданные, даже очень правильные рамки. И губке это тоже не удавалось.

Бывало, что брали губку машинально и, наполнив ее всякой грязью, так же машинально оставляли, не только не промыв, но даже не выжав. Тогда губку начинало распирать, она мучилась от переполнявшей ее нечистоты и, если рядом появлялось какое-нибудь чистое существо, губка тотчас выливала на него всю свою грязь. Белое доселе блюдце покрывалось коричневыми разводами, изящная чашка, которая отродясь, кроме кофейного духа, ничем не благоухала, начинала пахнуть сырой протухшей тряпкой. Губка с ужасом понимала, что это натворила она, поборница чистоты, переживала и раскаивалась в этом, просила прощения. Но, будучи опять переполнена какими-нибудь помоями, она вновь выливала их на более чистые существа.

Своими переживаниями губка поделилась однажды с графином:

– Ты всегда такой чистый, прозрачный… Как мне стать такой же?

– Ну, губка дорогая, – великодушно произнес графин, – надо же иметь дело только с чистыми. Зачем в грязь лезть!.. Люди пьют только чистую воду, поэтому даже если появляется какой-то осадок, то они тотчас выплескивают его и промывают меня.

«Хорошо, конечно, – подумала губка, – когда все заботятся о твоей чистоте.… Но ведь я не буду губкой, если начну избегать всякую нечистоту».

И действительно, когда бы к ней ни обращались за помощью: смыть какую-то грязь или что-то оттереть, никогда не получали отказа. Губка даже не успевала подумать, что, оказав кому-то услугу, сама станет грязной. Она всегда быстро принималась за работу. И даже страдая от распиравших ее нечистот, она никогда не жалела о проделанной работе.

Однажды мыла губка дуршлаг и спросила его:

– Как быть чистой?

– Для этого, – ответил незамысловатый дуршлаг, – надо иметь большие дырки. Что пришло, то и ушло.

«Это было бы неплохо, – подумала губка, – но для меня совершенно невозможно».

На такой же вопрос умный мельхиоровый половник ответил:

– У тебя, губка, две части: одна мягкая – она легко впитывает всякую жидкость, другая жесткая – она пропускает через себя гораздо меньше. Старайся поворачиваться ко всем жесткой стороной.

Губка пыталась воспользоваться этим советом, но чаще всего это у нее не получалось. В работе она забывалась, старалась сделать как лучше, а не как выгоднее для нее, и в результате набирала грязи столько же, сколько обычно.

Один раз она обратилась к куску мыла:

– Ты всегда такой постоянный, хорошо пахнешь, к тебе не пристает никакая грязь. Ты все отмываешь… Скажи мне, как научиться быть всегда чистой?

– Видишь ли, – глубокомысленно сказал кусок, – каждый имеет свое предназначение. Мы, мыльные существа, всегда внутри неизменны, всё отмываем, но век наш недолог. Мы не жалеем себя, служим каждому нуждающемуся в нас. Но чем грязнее нуждающийся, тем больше нам приходится растрачивать себя. Главное – не жалеть себя.

– Да-а, – глубоко вздохнула губка, понимая, что она никогда не станет куском мыла.

Тогда она обратилась к водопроводному крану:

– Ты испускаешь только чистую воду. Как этого добиться мне?

– Скажу тебе, губка, откровенно: я тут ни при чем. Какова вода в трубе, такова она и во мне. Весной будут бороться с разной гадостью, и будет моя вода пахнуть хлоркой. А если перекроют воду, то я совсем заржавею, и даже новый поток не очистит меня. Мной и пользоваться не будут, сразу же заменят. Так что вся надежда на постоянство и чистоту протекающей воды.

«Да-а! – подумала губка, – но ведь кому-то надо и грязь отмывать. Но все же кран молодец! Хороший дал совет: чтобы через нас проходило больше чистой воды».

Губка очень хотела научиться избавляться от грязной жидкости. Но сколько она ни билась над этим, сколько ни старалась, ей никак не удавалось быть всегда чистой. Иногда ей даже казалось, что это у нее не получится никогда и к этому бесполезно стремиться. Но в такие минуты находился кто-то заботливый и промывал ее. Посвежевшая, она вновь возвращалась к жизни.

 

Прошло время, губка из синей превратилась в серо-пегую и стала рыхлой, грязь сквозь нее стала проходить более свободно. Это порадовало губку, но, как она заметила, чистая вода и благовония различных средств в ней тоже не задерживались надолго. Да и вообще сколько бы усилий она ни предпринимала, при всем своем стремлении к чистоте сама по себе, без посторонней помощи она никак не могла справиться.

Однажды губка разговорилась с маленькой серебряной ложкой.

– Никак, ложка, не получается у меня быть всегда чистой и благоухающей. Вот и сейчас, прежде чем отмыть тебя, сколько грязи я на тебя вылила!..

Губка даже не спрашивала ложку о том, как ей научиться избавляться от грязи, – ну откуда могла знать это маленькая чайная ложка?! Она только печаловалась ей. Но ложка дала мудрый совет:

– Ты подумай, губка, кто больше всех заботится о тебе? Старайся искренно, от всего сердца благодарить этого человека и стремиться к нему, чтобы тебе почаще бывать в его руках.

За свою недолгую, но активную жизнь в борьбе за свою чистоту губка заметила, что все по-разному относились к ней. Одни, попользовавшись, бросали, забыв даже сполоснуть ее. Другие, наспех выжав, откладывали и забывали про ее существование. И только одна Добрая Хозяйка всегда неизменно отмывала ее, какой бы она ни была. Хозяйка брала кусок мыла и намыливала губку. Открывала побольше кран, чтобы сильная струя промыла все поры. Переворачивала губку под струей и тщательно отжимала. Хозяйка всегда была доброй и заботливой. В какое бы время дня, в каком бы виде ни попадала губка в руки Хозяйки, Она всегда с любовью и заботой очищала ее от всякой нечистоты.

Заметив это, губка не стала избегать других, менее заботливых рук. Это было ей не под силу. Но она стала всем своим существом постоянно стремиться к Доброй Хозяйке. И чем больше она стремилась, тем чаще оказывалась в Добрых руках и тем благодатнее было у нее на душе.

 

Сухарь

Жил на столе сухарь. Он был таким окаменелым, что его не могли съесть ни взрослые, ни дети, ни даже мыши.

Когда-то он был просто засохшим куском хлеба, и была еще надежда, что его кто-нибудь съест. Но он так старательно избегал этого, что никогда никому не дал ни крупицы своего хлебного существа. Иногда он терялся среди других кусков, чтобы те первыми стали кому-нибудь пищей. Иногда принимал такой непривлекательный вид, что рука, тянувшаяся к нему, вдруг меняла направление и брала другой кусок. Иногда же, будучи уже у кого-нибудь в руке, он каким-то незаметным образом так напрягался, что его невкусность становилась очевидной, и рука, недолго покрутив сухарь или постучав им по столу, водворяла его на место.

Сухарь таким образом долго оставался нетронутым и в конце концов совсем окаменел. Он очень гордился своей недоступностью и после того, как стал недоступен даже очень крепким зубам, провозгласил себя совершенно независимым.

Сухарь долго лежал на столе и насмехался над другими хлебами, которые появлялись в хлебнице.

– Эй, каравай – кого хочешь выбирай… Тебя сегодня же и выберут! Корку твою подгоревшую срежут и в мусор выкинут, а тебя… на кусочки, на кусочки и… ам! И нет тебя.

– А ты, батон, что надулся? Думаешь, ты тут надолго? Зря место занимаешь! Завтра утром намажут на тебя масло – ты ведь с виду только такой привлекательный, а без масла-то тебя и в рот не вломишь, – а уж как намажут, так и-и… поминай, как звали!

Другие хлебы ничего не отвечали на выпады сухаря. Они действительно понимали, что их рано или поздно должны съесть, но ведь в этом и есть их предназначение. А уж рано или поздно – в этом нет никакой разницы.

Иногда, впрочем, попадались экземпляры с характером, тогда на столе разгорался скандал.

– Ну, рогалик, ты и рогалик! Какой рогатый тебя придумал! Это ж курам на смех!.. И всем честным хлебам тоже, – начинал сухарь.

– Не тебе говорить, сухарь замшелый! Ты-то даже и курам не нужен! – огрызался рогалик.

– Это я не нужен?! Я нужен всем! Но я – свободный сухарь! И я сам знаю, кто мне нужен и кто не нужен.

– Ты не нужен никому! Тебя даже страшно взять в руки.

– Почему это страшно? – с чувством собственного достоинства возражал сухарь. – Я и с виду хорош, и изнутри. И постоять за себя умею!

Все хлебные существа вскоре поняли, что любые разговоры с сухарем бесполезны, и прекратили с ним какое бы то ни было общение.

Сухарь почувствовал, что его стали избегать, но не изменил своего отношения к другим, утешаясь мелкими уколами:

– Эх вы, крошки хлебные, вы-то что тут мельтешите? Сейчас же после обеда все в мусор полетите!..

Однажды на столе появилась булочка. Она была нежная и румяная, с круглыми мягкими боками, посыпана сверху сахарной пудрой. Булочка понравилась сухарю, и он стал дружить с ней.

Сухарь никогда никому не сделал ничего хорошего, не сказал ни одного ласкового слова, поэтому ему трудно давалась дружба с булочкой. Иногда он начинал говорить ей о том, какие все вокруг глупые и несуразные, что только он один правильно понимает хлебную жизнь. Булочка на это улыбалась и не принимала всерьез слов сухаря. Тогда сухарь начинал раздражаться и говорил ей какие-нибудь насмешливые слова:

– Толстушка ты… наша, – он хотел бы сказать: «моя», но у него не поворачивался язык, – все тебе кажутся добрыми и красивыми. Да, конечно, все красивые, пока их чьи-то ловкие зубки не коснутся…

Булочка прощала ему все, только иногда хотела бы услышать ласковое слово, но, так и не дождавшись его, тихо грустила. Она нравилась сухарю все больше и больше, и как-то он захотел обнять ее. Однако то, что так часто представлялось ему в мыслях, оказалось нелегко исполнить. Он хотел обнять ее, но… только оцарапал. Ведь он был таким черствым и угловатым.

– Ты совсем не любишь меня, – по-настоящему обиделась мягкая булочка. – Ты любишь одного себя и свою недоступность…

На счастье булочки, наступил полдник, и детские ручки быстро разобрали все до одного кусочка ее мягкого румяного естества.

Сухарь остался один. Ему было жаль булочки. Жалко ему стало и себя. Ему стало так горько от своей черствости и ненужности, что захотелось заплакать. Но и это у него не получилось. Слез не было в его сердце, ведь оно было совсем сухое и окаменелое.

Сухарь стал завидовать пышным батонам и сладким плюшкам. Он утверждал, что их выпекают в горячей печке, что тесто, из которого они сделаны, подходит в тепле, что именно поэтому они получаются мягкими и вкусными, всем нужными… Он же, бедный несчастный сухарь, ничего такого не получил и потому был таким сухарем. А как сухарю стать мягким хлебом?..

Он завидовал не только мягкому хлебу, но даже коркам и мелким крошкам, которых сразу склевывали куры или налетевшие птицы. Сухарь страдал и от своей черствости, и от своей ненужности. Он мучился и от зависти, которая была у него постоянно ко всем хлебным обитателям обеденного стола. И когда он окончательно устал от себя и своих переживаний, решил во что бы то ни стало хоть кому-нибудь стать полезным.

В это время случилась большая уборка к празднику. Выметали все ненужное, мыли все углы. Выкинули вместе с другими старыми корками и сухарь. Он обрадовался, решил, что теперь-то уж никак не останется ненужным. Но… Подошли цыплята, попробовали поклевать сухарь и поняли, что это не по силам их неокрепшим клювикам. Поиграл сухарем щенок, да только сухарь – это не кость, долго им не поиграешь, не увлекательно. Подходили ночью и мыши попробовать свои силы. Одна попыталась укусить сухарь, но сломала зуб и убежала. Другая походила вокруг, понюхала, решила, что это камень, и пошла грызть душистый обмылок, который валялся неподалеку.

Утром взошло солнце, и сухарь понял, что ему никогда не перестать быть сухарем. Солнечные лучи только усилят его черствость. Хотя куда уж далее-то…

Начав было опять переживать, сухарь вдруг решил: будь что будет! солнце, так солнце… умирать так умирать!..

Великолепное утро будило всю природу. Пушистый котенок, напившись дома молока, выбежал во двор и случайно окропил сухарь. Тот настолько не ожидал этого, что не успел ни сжать до предела свои поры, ни спрятаться под листом лопуха. Он впитал влагу и, что для него было совсем необычно, начал умягчаться. Оказывается, он даже не представлял, как это хорошо. Как это приятно!.. И нет никакой разницы, что явилось причиной этому умягчению…

Вскоре пошел теплый дождик и окончательно размягчил сухарь.

Сухарь блаженно лежал под потоками приятной живительной влаги, впитывал ее и становился все мягче и мягче. Когда он уже более не мог впитывать, влага текла через него – будто лил он слезы за свою черствую, никчемную жизнь. И от этого бывшему сухарю становилось все легче и легче.

Сухарь лежал после дождя, мягкий и напитанный, под лучами ласкового солнца. Пребывая в этом незнакомом ему состоянии, он совсем забыл себя и свои старые переживания. Он так забылся, что даже не заметил, как приблизился к нему старый козел с пожелтевшими клочками свалявшейся шерсти. Сухарь очень пожалел, что так размяк, что ему некуда деваться и что сейчас он достанется рогатому козлу. Но быстро одернул себя: зачем жалеть, уж если хотел быть кому-то нужным и полезным, значит, нечего выбирать!

И как только сухарь смирился со своей участью, послышался голос бабки-соседки:

– Где тебя носит, старый хрыч!.. А ну пошел домой!

И, убегая от ударов злой хворостины, козел, не достигнув куска хлеба, засеменил к дому.

Сухарю стало легко и радостно, как никогда в жизни...

 

Сверчок

Жил на свете сверчок. Единственное, что он любил, – это играть на скрипке. У него была маленькая такая ореховая скрипка, которая висела над его кроватью. Время от времени он брал ее в руки, начинал что-то наигрывать, но быстро прекращал и откладывал ее. Глядя на сверчка, трудно было предположить, что он любил играть на скрипке. Этого не мог сказать и он сам, поскольку считал себя совсем неспособным. Но что он действительно любил, так это музыку – особенно ту, которая неведомым образом порой начинала звучать в его душе.

Когда он был маленьким, его, как и всех сверчков, начали учить скрипичной премудрости. Но в отличие от других сверчков он никогда не мог повторить того, что от него требовали. Это сначала удивляло преподавателей, ведь все сверчки от природы предназначены к игре на скрипке. Потом это стало раздражать их. Юный сверчок иногда пытался изобразить что-то свое, но из-за неумения играть у него совсем ничего не получалось, и он сам сильно смущался. Преподаватели же сочли это издевательством над ними и отказались от занятий.

Так остался сверчок неучем, повесил свою скрипку над кроватью и стал заниматься домашними делами. Ведь и хозяйство в доме кому-то надо вести, не всем же на скрипках играть.

Он колол дрова и топил печку, носил воду и разгребал перед домом снег. Это устраивало всех, потому что все домочадцы были заняты своими серьезными делами. Отец сам играл на скрипке и приходил домой усталый. Мать сновала по магазинам, ателье и парикмахерским, обеспечивая семью пропитанием и всем необходимым. Бабушка сидела дома, но тоже не теряла активности. Она с неувядающим интересом обсуждала по телефону все музыкальные новости. Подругам-пенсионеркам тоже интересно знать, где какие прошли концерты, кто как сыграл и кто что об этом думает. Сестра ходила в школу и обучалась музыке. Пока у нее получалось...

Сверчок носил дрова и топил печку, потому что играть на скрипке, сидя за этой печкой, он не умел. Иногда он грустил по этому поводу, но большей частью довольствовался тем, что му­зыка звучала внутри него. Это случалось в краткие минуты свободы – свободы не только от дел, но и от всех попечений, которые постоянно заполняли его сознание. В такие минуты музыка звучала в его душе так настойчиво, что он в порыве самозабвенной и брал свою маленькую ореховую скрипку и начинал играть. Первые аккорды были точны и красивы, скрипка исторгала музыку, звучащую в душе сверчка.

– Получается, – говорила неожиданно появившаяся откуда-то бабушка. – Как красиво у тебя получается!..

И сразу же, как доходила до сверчка эта мысль: получается – скрипка начинала жутко фальшивить. Смычок нервно дергался, касаясь струн невпопад, скрипка издавала отдельные, никак не связанные звуки. Музыка уже не звучала и в душе сверчка. Она умерла... Ах, эта бабушка! Эта вечно снующая бабушка!.. Это она загубила музыку.

– Так хорошо у тебя получалось! – вещала не ведавшая своей роковой роли бабушка. – Если бы ты так всегда играл, то непременно стал бы знаменитостью.

Сверчку не хотелось печалиться об убитой музыке, ведь этим ее не вернешь, как не хотелось сердиться на бабушку, потому что этим тоже ничего не изменишь. Вслед за ней он начинал думать о том, какой знаменитостью он мог бы быть. Его воображение ри­совало картины виртуозной игры на скрипке, рукоплесканий переполненных залов, поездок по всему миру... Но какое отношение все это имеет к музыке? Настоящей музыке?! Сверчку большими усилиями удавалось вернуть себя к действительности. Возрождалась и злость на бабушку. Ругая и обвиняя ее в своей неудаче, он вешал скрипку на свое место и возвращался к своим делам.

День сверчка проходил довольно однообразно. С утра нужно было расчистить от снега дорожки, принести воды, затопить печь. Иногда, если ночью не было сильного снегопада, сверчок исполнял все быстро и тем самым легко освобождался от всех забот. Все домашние по очереди исчезали из дома. Если и бабушка уходила навестить какую-нибудь больную приятельницу, то предстояло сладостное одиночество. Сверчок ждал момента, когда последний раз хлопнет входная дверь и в доме все утихнет. Он ждал этого момента не ради покоя, он надеялся, что в его душе зазвучит музыка. Сверчок будет слушать ее и наслаждаться. Может быть, сегодня он даже сыграет ее на скрипке... Нет, об этом он ста­рался не думать. Ведь если думать о том, как нужно играть, то сразу лезут мысли и о том, как это будут слушать... И тогда опять в голове – мировая слава, аплодисменты, автографы... а в душе – пустота.

– Завтрак на столе, – мимоходом замечала мать, нанося перед зеркалом последние штрихи на свое лицо.

Вскоре слышались удалявшиеся шаги и стук входной двери. В доме воцарялась тишина.

Сверчок был убежден, что для музыки необходима тишина. Только в полной тишине может родиться настоящий, не фальшивый звук. И вот – долгожданная тишина!.. Завтрак на столе, – раздавалось в голове эхо материнских слов. Надо бы позавтракать... Да что-то не хочется... Мысли сверчка начинали путаться: желание услышать музыку сменялось желанием позавтракать. Он пытался отогнать мысли о том, что же на столе и не поесть ли все же для начала, но у него это плохо получалось. После недолгой борьбы он понимал, что никакой музыки ему не дождаться. Вся голова была занята только едой.

Он шел на кухню, завтракал с аппетитом – ну вот, а казалось, не хотел, – убеждал он себя в правильности своих действий. Мыл посуду, оставшуюся после всех, и возвращался за печку.

Ему было тепло и уютно. На душе, как и в доме, была тишина. Но сверчок чувствовал, что это не та тишина, среди которой мог­ла зародиться музыка. А что поделать? Сегодня ему удалось не думать о мировой славе и успехе, но ему не удалось прогнать мысль о бутерброде. Желудок победил.

Сверчок думал о том, что как-нибудь в другой раз он будет более осмотрительным и воздержится от пагубных шагов. Тогда, может быть, он услышит музыку и... Сверчок мог задремать от тишины и покоя, и его не беспокоила не только музыка, но и мысли о ней.

Днем возвращалась из школы сестра. Она обедала, доставала свою скрипку и садилась за пюпитр. Открывала ноты, настраивала скрипку. Скоро ей предстояло сдавать выпускные экзамены, и она не теряла ни минуты. Ровно через два часа однообразных и скучных пиликаний, от которых, казалось, сам воздух в доме ста­новился скучным, она откладывала скрипку и делала перерыв.

– Ничего не хочу! – вздыхала она. – Ничего!.. Все беспросветно и тоскливо... Уж если ты родился сверчком, то, хоть убейся, ниче­го в своей жизни, кроме скрипки, тебе не суждено увидеть. Даже если повезет и возьмут в оркестр, даже если поедешь на гастроли – все равно везде одно и то же: утром – репетиция, вечером – концерт... И так каждый день! Так всю жизнь!.. Уехать бы, что ли, куда...

Она жаловалась сама себе и не ждала поддержки от брата. Сверчок же был в чем-то согласен с сестрой. Действительно, лучше совсем не играть, чем так мучиться. Лучше все бросить и быть независимым от этой капризной скрипки, чем изнывать от каторги бесконечных зазубриваний. Он был бы согласен полностью, если бы сам мог быть независимым. Но он постоянно думал о скрипке, думал о музыке, болел ею. Он переживал от бесплодности своих потуг услышать музыку и сыграть ее во всеуслышание.

Сверчок не замечал, как ему передавалось настроение сестры. В такие минуты он был уверен, что ему никогда не услышать в себе настоящей музыки. Все в жизни было серым, бессмысленным, безрадостным. А какой смысл заниматься делом, которое не несет радости? Никакого! И он бросал все.

Сверчок вновь решал бросить все: скрипку, желание хоть раз сыграть на ней настоящую музыку, бросить саму музыку. Но как бросить ее, эту самую музыку? Разве мы выбираем ее? Это она выбирает нас и, если хочет, звучит, а если не хочет, то не звучит, что бы мы ни делали. Впрочем, может быть, что-то в наших силах сделать, – думал сверчок, – чтобы она зазвучала?

Внутри сверчка будто что-то срабатывало. Он быстро вставал, одевался и выходил во двор. Там он начинал орудовать лопатой или колоть дрова. Все свое недовольство он вкладывал в работу. И чем дольше он работал, тем меньше оставалось места тоске и унынию.

Вымотанный телом, но приободрившийся духом, сверчок воз­вращался в дом. Во всем теле была усталость, а на душе – покой. Сверчок знал, что такое умиротворение – предвестие музыки. Но он сознательно не впускал ее. Зазвучавшая в душе музыка потребует выхода, сверчку захочется взять скрипку, свою маленькую ореховую скрипку... Да только разве сыграть ему сейчас что-либо? Пальцы дрожат от напряжения, в руках усталость... И семья вся уже дома, скоро будет вечерний чай... Только пищу для разговоров давать... Лучше сдержаться... И музыка не входила в душу сверчка.

За чаем разговаривали все, причем, как правило, все одновременно. Бабушка пересказывала новости музыкальной жизни и различные мнения о ней. Мать делилась трудностями своих дневных походов. Сестра, вздыхая, мечтала уехать куда-нибудь. Отец выплескивал переживания прошедшего дня.

– Этот дирижер – абсолютная бездарность! – возмущался он. – Держать в первых скрипках эту... эту...

Отец жил исключительно заботами оркестра, в котором играл, отдавая ему все силы. Поэтому для семьи уже ничего не оставалось и в доме его все раздражало. В оркестре его все раздражало еще больше, но там ему приходилось сдерживаться. Там он слыл интеллигентным, уравновешенным сверчком.

– Так дешево попасться на этот томный взгляд, на это жеманство! – Отец распалялся все больше, ему было необходимо поделиться своей главной обидой: он никак не мог стать первой скрипкой. – Нужно же по талантам партии давать, а не по... гм!.. личным от­ношениям!..

Отцу все сочувствовали. Но эта тема и все отношения в оркестре были настолько известны, что его слова уже не трогали сердца домочадцев. Это распаляло его еще сильнее, и он переходил на них.

– А ты, бездельник, о чем думаешь? – доходила очередь до сверчка. – Сколько можно сидеть на шее?!

Бабушка начинала защищать сверчка. Она говорила, что он се­годня брал скрипку, и у него получилось красиво сыграть.

От этих возражений отец злился еще сильнее и ругался еще громче:

– Ему не скрипку мучить надо!.. Его же выгнали из школы. Ку­да его без аттестата возьмут!.. Ему о нормальной работе надо подумать...

После упреков отца внутри у сверчка все кипело. Конечно, отец имеет право говорить все, что он хочет, независимо от того, правда это или нет. Хотя в чем неправда? Ведь внешне все выглядит так... Но он же не сидит на шее: он трудится, работает целыми днями не покладая рук... Сверчок сердился и на бабушку, что та лукавила, защищая сверчка: ничего у него как всегда не получилось; и еще оттого, что была свидетелем его очередной неудачи. А зачем же о чужих неудачах говорить вслух?

Все расходились по своим углам, ни у кого, кроме сверчка, никаких претензий друг ко другу не было. Это называлось: просто поговорили. Сверчок же злился, перечил мысленно отцу, оговаривал бабушку, оправдывал себя и с еще большей силой гневался на своих ближних. Он винил их в том, что из-за них опять не будет в его душе музыки. А ведь она подступала, перед чаепитием она была так близка! Но разве сейчас ее вернуть? В таком состоянии в его душе никогда не возникало музыки.

Ему было очень тяжело от злобы, которая продолжала кипеть в нем, от тяжелых мыслей, что ему никогда не услышать в себе настоящей музыки. Он долго не мог уснуть, иногда лишь утешаясь тем, что завтра все это злобное, что металось между ними весь вечер, уйдет, улетучится, все разойдутся по своим делам, и он, может быть, останется один. О музыке он старался не думать, чтобы не начать расстраиваться.

На следующий день сверчок вновь носил дрова и топил печь. Ведь сидеть у печки и топить ее он мог, а играть на скрипке не умел.

Затопив печку, он шел на колодец. Домой воду сверчок приносил за один раз, а для бани приходилось потрудиться подольше. Он крутил вороток, мчался, насколько мог под грузом полных ведер, к бане и вспоминал деда.

– Каждый сверчок, – любил говаривать дед, – должен иметь свое достоинство! Хоть некоторые говорят, что сверчок – существо маленькое и незначительное и потому должен знать свой шесток. Но так думают только слабаки и неудачники. Да, сверчок – существо маленькое и, может быть, даже не очень видное, но зато какое громогласное. Ведь его слышат все!

Дед работал директором музыкальной школы, руководил обу­чением подрастающих сверчков. Если бы он был жив, то уж обя­зательно сделал из внука настоящего скрипача. А сейчас сверчку приходится носить воду, сгибаясь от тяжести. Да по вечерам ругань отца выслушивать... Обида от вечерних разговоров все еще давала о себе знать.

– Каждый сверчок – скрипач от природы, – утверждал дед, – великий скрипач! Кто не достигает вершин музыкального искусства, тот просто лентяй и недоучка. Сверчок может научиться всему! В этом его основное достоинство!

Дед любил рассказывать, как он добился всего сам. Во време­на его молодости не было музыкальных школ. Он сам научился играть на скрипке, сам сочинил несколько мелодий, был органи­затором школы и ее бессменным директором.

Сверчку хотелось брать пример со своего выдающегося деда. Он все больше и больше убеждал себя в том, что должен сам заставить звучать скрипку. Он должен преодолеть свою нерешительность, должен доказать всем, что он не неудачник, что он настоящий сверчок и настоящий скрипач.

Сверчок твердой походкой подходил к скрипке, снимал ее со стены, настраивал. Он уверенным движением взмахивал смычком и касался струн. С такой решительностью он мог исполнить всю вещь до конца. Как у него это получалось, он сам не понимал. Что получилось? Он не понимал еще больше.

– Великолепно! – нахваливала его изумленная бабушка. – Дедушка очень бы обрадовался за тебя!

Почему она вдруг вспомнила деда?..

– Что с тобой? – фыркала сестра. – Ты же не любишь играть на скрипке!..

– Наконец-то, – говорила далекая от музыки мать, – прорезался… Иди поешь, будет больше сил играть.

Сверчок ходил довольный собой. Он смотрел на всех свысока, говорил не терпящим возражения тоном, переставал заниматься домашними делами. Даже отец, который шел по стопам деда, но так и не мог достичь желаемого, даже он не ругал в эти дни сверч­ка. Он как-то сторонился всех и, наскоро поужинав, молча утыкался в газету.

Но музыка не звучала в душе сверчка. Он это неожиданно понимал после недолгого упоения своим успехом. Вся его уверенная игра не была музыкой. Это были, конечно, какие-то мелодии, но шли они как бы не из глубины души, и потому их нельзя бы­ло назвать музыкой. Сверчок вдруг осознавал, что эти жесткие мелодии вообще чужды его природе и навеяны откуда-то со стороны. Они идут из других источников и направлены на то, чтобы подавить настоящую музыку. Сверчку становилось страшно. Как легко впасть в такой самообман и черное принимать за белое! Можно всю жизнь считать, что исполняешь музыку, а на самом деле быть первым ее губителем.

Сверчок чувствовал себя виноватым перед всеми, ведь таким образом он вводил их в заблуждение, невольно обманывал. Он начинал усердно хлопотать по дому, делать дополнительные дела, давно ждавшие своего часа. Так он старался искупить свою вину. А скрипку он оставлял, оставлял навсегда, и музыка не звучала в его душе.

Она не звучала много дней, и потому, когда зашел к нему дружок, сверчок обрадовался. Ведь его приход уже не мог помешать музыке.

– Ну что, все суетишься? – изрек нежданный гость, глядя на хлопочущего сверчка. – Все суета сует… – разве не знаешь? Весь вопрос в том, ради чего суетиться!.. А ты, кроме печки, так ничего в своей жизни и не увидишь.

Он, как обычно, начинал рассказывать о своих затейливых делах. О том, где что и по какой цене он покупает и по какой цене что где продает. Раньше сверчку казалось непонятным, как об этом с таким интересом можно рассказывать, и еще более непонятным, как этим можно жить. Но теперь он слушал с нескрываемым любопытством.

Дружок был приятелем сверчка по школе. Он, хотя и получил в свое время аттестат, тоже оставил скрипку. Изредка он заходил к сверчку, и если раньше сверчок ждал его прихода с нетерпением, то в последнее время какой-то особой дружбы между ними уже не было. Глаза дружка горели, когда он рассказывал о своих делах и доходах. Глаза же сверчка были потухшими или обращенными куда-то вглубь себя.

«Конечно, – размышлял сверчок, обдумывая очередное предло­жение дружка заняться серьезными делами, – нет ничего выше музыки... Но ведь она не звучит. И когда она зазвучит?.. Если вообще зазвучит когда-либо. А если и услышишь ее, как сыграть такую музыку простым деревянным инструментом?!»

– Деньги – это все! – рассуждал дружок. – С деньгами ты – сверчок, а без денег ты – козявка, которую кто угодно может раз­давить... Все, что ни делается в этом мире, все ради денег. Взять, например, музыку. Стали бы сверчки «пилить» день и ночь на скрипке, если бы это им никак не оплачивалось?..

Сверчок хотел возразить, что он всегда играет бескорыстно. Да разве это игра, – был бы ответ дружка... Сверчка истомило ожидание музыки, извели семейные отношения, которых он старался касаться поменьше, но от которых не мог совсем остаться в стороне. Ему надоело, наконец, хозяйство. Хотя он убеждал себя, что занимается им не по принуждению, а потому что не способен к музыке. Но если не способен, зачем тогда думать о ней, мучиться?..

Сверчку казалось заманчивым начать новую жизнь, приносить в дом деньги. Он пошел с дружком и окунулся во все хитросплетения делового мира. После первых доходов глаза у сверчка загорелись тем же блеском, что и у дружка.

Домашними делами сверчок больше не занимался. Он нанял домработницу, а своим домашним, которых теперь видел крайне редко, хотел сделать дорогие подарки. Хотел, было, хотел, да так и не собрался.

Делать деньги – не печку топить. Сверчок стал нервным, огрызался по каждому пустяку и кричал громче отца. Когда он появлялся дома, все ходили на цыпочках и разговаривали шепотом. Только мать как всегда невозмутимо говорила:

– Поел бы, а то вон как исхудал.

Сверчок не только исхудал, он полностью переменился внутренне. Все разговоры он переводил на деньги, интересовался только сделками и тем, что в результате этих сделок можно было получить. Сверчки исчезли из его сознания, остались одни их доходы.

Деловому сверчку было теперь не до музыки. Он уже не ждал ее рождения и даже не вспоминал о ней. Вот только на дискотеках, где громко кричали разные инструменты, сверчку сначала вспоминалась его нежная скрипка и возникало легкое сожаление об отсутствии музыки. Но вскоре оно исчезло, подавленное другими ритмами, и перестало беспокоить сверчка совсем.

Однажды на дискотеке сверчок встретил свою подругу.

С некоторых пор у него стало появляться много разных сверчливых подружек – он был завидный жених, состоятельный, но своей до сих пор не было. Чем же отличается своя от не своих? Своя – это такая... такая... которую узнаешь из тысячи. Ну та­кая, которую полюбишь всем своим сверчащим сердцем.

И подруга отвечала ему взаимностью.

Сверчка переполняли возвышенные чувства, и он летал, как на крыльях. Он даже часто напевал вслух, чего раньше с ним никог­да не случалось. Дела, правда, у него резко пошатнулись, поскольку деловым встречам он мог предпочесть свидание с подругой. Но душа его пела, а глаза загорелись совсем другим огнем.

У сверчка появлялось неодолимое желание взять скрипку и сыграть что-нибудь. Он снимал ее, крутил, щипал струны. Но что играть? Все его мысли были только о ней, о подруге. Он откладывал скрипку и смотрел на часы: скоро ли свидание?

Горячая волна чувств разливалась в душе сверчка при одном воспоминании о ней. А уж когда они встречались, он окончательно терял голову...

Лирические мелодии звучали в душе сверчка, но, признаться, они были так далеки от настоящей музыки! Так далеки, как пыхтящий самовар от патефона с пластинкой камерного оркестра.

Вскоре сверчок привел свою подругу в дом.

Домработница давно ушла, не получив зарплату за три месяца. Сверчок вновь стал топить печку и носить воду. Но он делал все это с легкостью, потому что по-прежнему летал на крыльях. Крылья, однако, «надломились» неожиданно и, как это всегда кажется, преждевременно.

– Что ты все обниматься да обниматься! – вдруг огрызнулась подруга нашего сверчка. – Хоть бы на скрипке поиграл.

Это был удар, который сверчок держать не мог.

Он мог уговорить ее жить с родителями и не мечтать об отдельной печке. Он умел утешить ее в печали о новом наряде. Он успокаивал ее даже, когда она упрекала его, что он не работает в оркестре и не ездит по заграницам. Но он ничего не мог ответить на ее просьбу поиграть на скрипке.

То, от чего сверчок бежал в последнее время, в один миг вернулось к нему. Сверчок понял, что все, че­му он служил, было действительно бегством, было изменой музыке и было, в конечном счете, изменой себе. Ведь единственное, что он любил, была музыка.

Он готов был бросить все, освободиться от всего, что мешало музыке... Но как освободиться? Не зря говорят: своя подруга – не сапог, с ноги не сбросишь. Да, на то она и своя, чтобы принять через нее свои радости и свои страдания. И так стали они жить, ругаясь и мирясь, любя и ненавидя, горя от возвышенных чувств и сгорая от низменных желаний.

Неизвестно, во что превратилась бы жизнь сверчка, если бы не музыка. Нет, она по-прежнему не звучала в душе сверчка, и он не обольщался относительно ее возникновения. Но он любил музыку. И он стал вызывать ее своими усилиями. Такая музыка, конечно, не шла в сравнение с той, что раньше, бывало, неведомым образом сходила на душу сверчка. Но он довольствовался и такой.

 

Так прожил свою жизнь сверчок. Прожил, как умел, и к концу дней своих не переживал, что не смог прожить иначе. А дни сверчка подходили к концу.

Он по-прежнему носил дрова, хотя охапки получались намного меньше, чем раньше. Так же топил печку, хотя в доме, кроме него, уже никто не жил...

И когда оставили сверчка все домашние его, тогда он, наконец, освободился. Его больше не беспокоили мечты о покорении концертных залов мира. Его не связывали мысли о еде. Он ни на кого не гневался и уже никогда не унывал. Он ни над кем не превозносился и никому ничего не хотел доказать. Возвышенные чувства и низменные желания оставили его, хотя последние изживались дольше всего. Самое же последнее, что держало душу сверчка, были воспоминания о музыке – той музыке, которая когда-то давным-давно неведомым образом звучала в его душе. Но вот и они отпустили. Да, его уже никак не волновала та маленькая ореховая скрипка, которая висела у него над кроватью. Как она могла волновать его? Руки его уже ослабли, и пальцы совсем потеряли цепкость. Он смирился со всем и, главное, примирился с собой. Он просто сверчок, который просто сидит за печкой, напевая про себя какую-то тихую мелодию. Ему ничего не надо, и он всем доволен.

И когда сверчок освободился даже от желания услышать музыку – ту музыку, единственно которую он любил всю свою жизнь, она возникла. Она сошла к нему с неведомых высот, озарила и ох­ватила всю его душу. Она зазвучала с несокрушимой силой, и сверчок полностью растворился в ней, уже не осознавая себя, не ощущая себя простым смертным сверчком. Его сознание как бы вышло за рамки самого себя и вмещало весь мир. И как вмещало?! Любовью! Сверчок любил весь мир, он чувствовал боль и радость за каждую букашку, живущую и страдающую в этом мире. Боль – потому что страдания велики, радость – оттого, что страдания эти покрываются любовью. Боль и радость каким-то странным образом одновременно уживались в душе сверчка. Эти необычные пе­реживания порождались музыкой и в то же время исцелялись ею, врачевались. Все покрывалось любовью, которая шла через музыку. Да, стоит мучиться, терпеть злострадания, чтобы хоть раз в жизни, хоть на одно мгновение услышать эту дивную и неповторимую, эту настоящую неземную музыку.

Музыка звучала так громко и явственно, что сверчок даже не понимал: он это играет на скрипке или музыка звучит сама по себе. Она звучала, и не просто звала его кудато, как это было во времена его молодости. Она влекла его, возносила на те незримые высоты, с которых сошла сама. Она преображала его, и как всякий, слышавший ее, не мог оставаться жителем лишь дольнего мира, но уже принадлежал горнему, так и сверчок не знал, где он пребывает: все еще на земле или уже на небесах.

А музыка звучала и звучала. Она звучала не только в душе сверчка. Она заполнила весь мир, который исчез для сверчка, и весь мир был – одна музыка. Сверчок срастворился с миром, полностью потеряв себя, свою жизнь и даже саму свою душу. Его душа поглотилась музыкой, и для нее наступило уже само бессмертие.